?

Log in

Стрекот кузнечика
~ кино, пайетки и любовь ~
Из Георгия Иванова 
30-ноя-2014 07:56 pm
Monro
Говорят, тонущий в последнюю минуту забывает страх, перестает задыхаться. Ему вдруг становится легко, свободно, блаженно. И, теряя сознание, он идет на дно, улыбаясь.
К 1920-му году Петербург тонул уже почти блаженно.
Голода боялись, пока он не установился "всерьез и надолго". Тогда его перестали замечать. Перестали замечать и расстрелы.
-- Ну, как вы дошли вчера, после балета?..
-- Ничего, спасибо. Шубы не сняли. Пришлось, впрочем, померзнуть с полчаса на дворе. Был обыск в восьмом номере. Пока не кончили, -- не пускали на лестницу.
-- Взяли кого-нибудь?
-- Молодого Перфильева и еще студента какого-то, у них ночевал.
-- Расстреляют, должно быть?
-- Должно быть...
-- А Спесивцева была восхитительна.
-- Да, но до Карсавиной ей далеко.
-- Ну, Петр Петрович, заходите к нам...
Два обывателя встретились, заговорили о житейских мелочах и разошлись. Балет... шуба... молодого Перфильева и еще студента... А у нас, в кооперативе, выдавали сегодня селедку... Расстреляют, должно быть...
Два гражданина Северной Коммуны мирно беседуют об обыденном.

(из "Невского проспекта")
1920 год - и уже давно приобретена привычка и утомительная и приятная: всюду ходить пешком. Единственное средство сообщения - трамвай, отвратителен. Измученные и раздражённые люди сидят, лежат, висят друг на друге, ругань никогда не прекращается, тифозные вши свободно переползают из рукава в рукав, с воротника на воротник. «Случаи» разные тоже случаются постоянно в этих трамваях. То лопнула в давке, в самой человеческой каше, бутыль азотной кислоты, то полвагона провалилось, и вагон на полном ходу превратился в какую-то страшную кофейную мельницу. А ещё совсем недавно трамвай вдруг остановился: «Вылезай - все на снеговую повинность». Теперь это оставлено, но воспоминание ещё живо. Так что Бог с ним, с трамваем.

Ходить пешком, даже когда устанешь, скорее, приятно. Но всё-таки жаль, что Петербург такой большой город. Вот хотя бы сейчас: надо зайти на Бассейную, в Дом Литераторов, оттуда на Преображенскую, к Гумилёву - рассказать о прибытии Мандельштама и о необходимости его устроить, потом Моховая - гонорар за переводы, Мил­ли­он­ная - Дом Ученых, - продовольственная карточка. Впрочем, Милли­онная это уже «по дороге» - главное из моих сегодняшних дел - свидание с человеком, который может перевести через финскую границу. А живёт он... в Новой Деревне.

В корпусе у меня был товарищ Б. Особенно дружбы между нами не было: он был первым учеником, я... Словом, когда я, дважды оставшись на второй год, добрался наконец до выпуска, - этот Б. был уже офицером-гвардейцем: он и училище первым кончил. Но всё-таки я три года просидел с ним бок о бок. Б. был то, что называется тихоня, «девчонка», - голубоглазый, робкий, хорошенький... Во время войны, на Невском, мне лихо козырнул стройный, розовый капитан генерального штаба - и я, даже сразу не узнав его, на минуту вспомнил о существовании Б., чтобы снова забыть. И вот, столько лет спустя, на пустом, засыпанном снегом советском Каменноостровском, в сумерки новая встреча.

Я устал, замёрз, голоден - тороплюсь откуда-то домой. Навстречу мне человек в красноармейской шинели. У меня в зубах трубка. Человек подходит, вынимает папиросу: «разрешите прикурить».

Он хочет прикурить от трубки. Но я щёлкаю зажигалкой - трубка давно не курится. Зажигалка со «смесью», ярко вспыхивая, освещает его лицо.

- Б., - называю его по имени.

Он резко отшатывается, рука его проворно хватается за карман...

Через час мы сидим в его стран­ной квартире. Я с удивлением дикаря пью великолепный Мартелль V.S.O.P., закусываю удивительными финскими бисквитами, с удивлением слышу с детства знакомый, теперь какой-то надтреснутый голос:

- Хорошо, что я сразу тебя узнал. По бровям. А то, в моём положении, раздумывать не приходится...

И, подливая мне коньяку, прибавля­ет:

- У меня револьвер - славная штука. Специальный. Бьёт без шума - сжатым воздухом.

* * *

Квартира у Б. странная. В Новой Деревне - глухая улочка. Дощатый забор, наполовину растасканный на дро­ва, - за ним недостроенная пятиэтажная громада. Надо пройти через эту постройку (нежилой холод, какие-то железные полосы под ногами, по бокам подвалы, засыпанные снегом; вверху, сквозь пролёты бетона, - звёзды). За постройкой несколько домиков - фасадами на пустырь. Домишки деревянные, покосившиеся. Кое-где в крыше дыра и окна без рам; кое-где, напротив, виден свет, белеют занавесочки, краснеют герани. В одном из таких сохранивших обитаемый вид домов живёт Б.

Скрипучая калитка, дворик в сугробах, чистенькая мещанская лестница, какая-то дверь, коридорчик, ещё дверь. И вдруг...

...Розовато-голубой смирнский ковёр, с пушистым ворсом, в который по щиколотку уходит нога, китайские занавеси, аршинные севрские вазы, хрусталь, позолота, шёлк. Рядом столовая - тоже ковры, итальянское резное дерево, чеканное серебро. В буфете вино, консервы, бисквиты. В спальне - за шёлковой портьерой ниша: блещут никелированные краны. Стоит только зажечь спиртовой «шоф-бэн», и в белую ванну нальётся кипяток...

И всё это - в Петербурге советском, нищем, голодном, в 1920 году. Да ещё в Новой Деревне - среди пусты­ рей и огородов...

- Я тридцать шесть раз переходил границу. Что? Контрабандист? Нет, дорогой мой, - я офицер русской армии и этого не забываю. Я служу делу спасения России. И не напрасно, надеюсь...

Он хочет налить мне ещё коньяку. Но у меня и так, с непривычки, кружится голова. Я отказываюсь. Он наливает себе большую рюмку, выпивает залпом и опять наливает.

- Живёшь ты, во всяком случае, недурно.

- Ещё бы я жил плохо. В том, что я так живу, в этом коньяке, ванной, в шёлковом белье, которое я ношу под своими лохмотьями, конечно, заключён некоторый риск. Благоразумней мне было бы ютиться в каморке, питаться воблой. Я так и делал сначала. Но... не могу. Когда проделаешь путешествие, как я проделываю - вёрст десять по колени в снегу, с документами, кото­рые, если попадутся в лапы краснокожих, - крышка не мне одному, сотне людей, всему делу - хочется отдохнуть. На той стороне, в Финляндии, я заезжаю в дорогой отель. Но здесь не в Асторию же мне ехать...

Он снова пьёт и смеётся глухим, неприятным смехом:

-А устроился я, право, неплохо. Не хуже, чем Гришка Зиновьев.

Я его рассматриваю. Да, это Б., мой корпусный товарищ. Б. - тихоня, «девчонка», первый ученик. В сущности, и изменился мало. Только в голубом взгляде теперь что-то оловянное, остановившееся, какая-то тяжесть. И в голове тоже что-то оловянное, тоже тяжесть...

- Большевики меня ищут отчаянно. Голова моя дорого оценена. Только - вряд ли найдут.

Ещё, залпом, рюмка коньяку:

- Но уж если попадусь - несдобровать. Ремни из кожи будут резать.

Ещё рюмка:

- Сколько я их перебил собственноручно и счёт потерял. И прежде - в Крыму, да и здесь. На прошлой неделе ещё двух часовых снял. Так, из баловства, - они меня и не видели. Отличная штука - сжатый воздух...

И, отворачивая рукава френча:

- Извини, пожалуйста, привык - ничего не могу поделать. Одну секунду...

Пальцы слегка дрожат. Иголка шприца впивается в худую руку у локтя...

- Морфий?..

- Он самый.

- Но ведь вредно очень?

- Не вреднее большевиков, ей Богу.

И он смеётся...

Прощаясь со мной, Б. предупредил: «Ко мне сюда не ходи. Если в самом деле захочешь перебираться в Финляндию - к твоим услугам. Найти меня просто». Он сказал адрес одного советского учреждения. Такой-то этаж, такая-то комната. «Спроси машинистку Марию Васильевну - а ей скажи, что хочешь видеть "дедушку". Она мне передаст. Только имени моего ни ей, ни кому не упоминай. Забудь его. Далее помнить моё имя опасно. Хотя бы сегодня - не узнай я тебя по бровям...»

Через год, когда я твёрдо решил бежать за границу, я разыскал указанное Б. учреждение, поднялся куда надо. Но на вопрос о Марии Васильевне мне сказали, что она давно бросила службу и живёт в Москве. Я дважды ей писал, но ответа не было. В день, когда как с неба свалился ко мне Мандельштам, я решил пренебречь запрещением Б. Можно было бы, по случаю приезда друга, и отложить, но я не хотел откладывать - это был четверг, «счастливый день». Я добрался до Новой Деревни, без труда отыскал пустырь и дом Б., с легкомыслием, которому нет имени, но которое было свойственно, кажется, всем в те дни, - я поднялся по деревянной лестнице. Через дверь была протянута верёвочка, по краям припечатанная двумя большими бурыми печатями с серпом, молотом и надписью: «Чрезвычайная комиссия по борьбе...»

Лишь на Каменноостровском я вздохнул свободнее. Выбрал счастливый денёк! Впрочем, и впрямь счастливый: приди я день или два назад, может быть, ещё не была снята засада...

Дома я нашёл Мандельштама, стоящего в страшном чаду на кухне. Он выспался, проголодался и, пошарив, нашёл мешок с луком, который и начал жарить без масла на чугунной сковороде. Размахивая руками, он с торжеством объявил, что опасения мои были напрасны: примус не взорвался, дом не сгорел. «Только» - чад, пролитая вода, разбитая тарелка, одеяло, прожжённое папиросой, гора окурков - свидетельствовали, что Мандельштам провёл в квартире несколько часов.
Comments 
1-дек-2014 09:24 am
Да-а. Прочитала на одном дыхании про такое приключение...
This page was loaded июл 26 2017, 6:39 pm GMT.